среда, 13 марта 2019 г.

Анти-ФКП. Выпуск 3. "Братья Ершовы" (окончание)

(Окончание; начало — здесь)
Из рассуждений многоопытной Устиновны, — которые Вы, товарищ Читатель, надеюсь, ещё не забыли, - думаю, понятно, что семья Ершовых - непростая, и семейная гордость значит для её членов очень многое. 

Ершовы — это "рабочая семья", но... ко времени действия романа рабочими в ней, собственно, являются только высококвалифицированный Дмитрий да его брат-"отщепенец" Степан (попав во время войны в плен и вступив в ряды "Русской освободительной армии" Власова, Степан отсидел много лет в исправительно-трудовых лагерях и, выйдя на волю по амнистии, устроился на Металлургический завод шофёром); Платон и его племянник Андрей - инженеры (причём Платон - высокопоставленный, обер-мастер доменного цеха), Яков - и вовсе директор театра. Их положение (в каком-то смысле это касается даже Якова) отличается от положения "обычных" интеллигентов, круг их общения составляют, по большей части, рабочие, - но, по сути дела, они представляют собой ту самую рабочую знать, своеобразную советскую рабочую аристократию, в которую постепенно выродились знатные сталевары и другие знатные рабочие сталинской поры. Каково их положение относительно рабочего класса, наглядно показывает такой вот "незначительный" эпизод: "Платон Тимофеевич скомкал пачку папирос, которую вертел в руках, швырнул на землю, схватил свою мокрую рубашку, натянул на себя; мокрая, она скрипела, когда надевал. Поднял пиджак с травы и пошел прочь с огородов. Горновой подобрал скомканную пачку, бережно ее расправил, вытащил по одной сломанные, раздавленные папиросы, разложил их на скамейке, принялся заклеивать. Для этого он отдирал от мундштуков и слюнявил лепестки тонкой бумаги", - обер-мастер, только что выгнанный на пенсию, не считает "курево", а вот для горнового оно представляет большую ценность. 
Особых поводов для того, чтобы ставить свою семью выше прочих у Ершовых нет: как уже сказано, среди их "среднего поколения", наряду с достойными людьми, оказался и один власовец... Но эта психологическая проблема решается очень легко: 
"— Что ж, так и будем играть в молчанку? — сказал Дмитрий, не снимая локтей со стола. — Струсил, — сказал Степан, чувствуя озноб во всем теле. Суду он рассказывал, как их роту окружили, как некуда было податься, как кончились патроны, — и то была полная правда, так именно и было. Но там его не спрашивали о том, что и как он чувствовал в тот день, что пережил. Здесь он впервые вслух произнес это слово: «Струсил». — Может быть, и руки кверху поднял? — Дмитрий выпрямился на стуле. — Поднял.  — Так ты же не Ершов! Ты, знаешь, кто… ты…".
И, в дальнейшем, Ершовы дают собственной гордости волю: "Среди заводского народа таких нету, — сказал Платон Тимофеевич, — белоручек. Наш народ трудовой. А у трудящего в голове места для дури не остается. Вот взять нашу семью. Ершей… Ты знаешь, Иван Яковлевич, как нас народ называет? Ерши, говорят (...) Ладно, ладно, не разводи самокритику, тетка. Так я что говорю, Иван Яковлевич? Я говорю — взять наше семейство… — продолжал Платон Тимофеевич. — В строгости жили, отец — во как! — держал нас. Баловства не было. А вот выросли — какие люди получились. У нас там всяких этаких… — Он осекся на полуслове, стал оглядывать сидевших за столом. Помрачнел. — Ну ладно, в общем, — сказал, насупясь, — давайте выпьем лучше. За этих ребят, которые сами свою жизнь взялись строить". И даже готовы читать лекции тем, кто напоминает им о неприятном: 
«— Мы должны найти того типчика, Платон, — сказал Дмитрий, когда за Степаном затворилась дверь мазанки. — Я ему прочитаю такую лекцию, что больше и рта не разинет. — Стоит ли, Дима, связываться? — Платон Тимофеевич попытался говорить в примирительном тоне. — Ты ведь верно это сказал: расплачивается парень за свой грех.  — А мы сами с него эту расплату возьмем. С грязными руками в такое дело соваться нечего. Как ты не понимаешь? — Дмитрий накалялся все больше. — Пойдем искать того шофера. Ты не пойдешь, один пойду (...) После работы Дмитрий потащил его разыскивать шофера — узнал где–то имя, отчество, фамилию и адрес.  Шли, Платон Тимофеевич думал: что–то будет? Ведь Дмитрий может таких дел натворить — не расхлебаешь после. Но шел, все равно шел, готов был вмешаться в случае, если дело примет слишком острый оборот.  Вмешиваться не пришлось. На половине дороги Дмитрий остановился. — Нет, Платон, — сказал он зло, — не по–рабочему это будет, а по–купечески — в драку кидаться за честь вывески. По–рабочему будет — не скрывать болячку и не делать виду, будто бы ее нет. Сам наблудил, пусть сам все и терпит".
Правда, "семейная гордость" Ершовых ещё не сожрала до конца; им присуща, помимо неё, ещё и классовая рабочая честь, - она заставляет Платона Ершова осечься, когда он пускается в рассуждения о "достоинстве Ершей", и удерживает Дмитрия Ершова от расправы над водителем, напомнившим Степану о его преступлении (напоминание, к слову, произошло после собрания, на котором этого и ещё нескольких водителей осудили за "левые" подработки, - Степан выступил на том собрании с речью, а уязвлённый шофёр ему таким образом отомстил и, вроде бы, "заслуживал получить по морде")... вот только нехорошие мысли у них всё равно возникают, а порой и поведение их становится уродским.
Брак детей, - ещё раз обращу на это внимание, помимо воли самих детей, которые просто полюбили друг друга, - и для "старших Горбачевых", и, в особенности, для "старших Ершовых" превращается, по сути дела, в своеобразный "династический". Платон Ершов так и говорит: "Вот говорят:наследный принц. А у нас более серьезное звание: наследный металлург, наследный доменщик"; о коммунизме с отмиранием профессий тут, понятное дело, уже никто не думает, профессиональный кретинизм встаёт в полный рост. На навязанной молодым свадебной гулянке все "старшие" проявляют себя во всей красе, а особенно - Дмитрий. Полюбуйтесь, товарищ Читатель, на этого "образцового строителя коммунизма": 
"Дмитрий осмотрел перемены в доме, сказал: «Чисто стало», — и забился в угол. Он не радовался этой чистоте. Это была не его и не для него чистота  (...) В эту ночь даже и Дмитрий захмелел. Среди шума, среди танцев он вдруг вышел из боковушки с гитарой и, глядя поверх людей, заполнявших комнату, запел:  Враги сожгли родную хату,  Сгубили всю его семью.  Все приутихли. Смотрели в бледное лицо Дмитрия.  Не осуждай меня, Прасковья,  Что я пришел к тебе такой:  Хотел я выпить за здоровье, А вышло вот — за упокой.  Дмитрий рванул струны:  Сойдутся вновь друзья, подружки,  Но не сойтись вовеки нам…  — Не очень–то радостная песенка, — сказал кто–то, когда он закончил. — Не так чтобы свадебная. — Да ведь и не у всех свадьба, — ответил Платон Тимофеевич тихо и с укоризной"
Тут, пожалуй, надо пояснить, что незадолго перед тем у Дмитрия случилась "драма": выяснилось, что у его подруги Лели (с которой они познакомились вскоре после войны; во время войны Леля попала в руки фашистских палачей, которые её искалечили, сильно изуродовав лицо и лишив способности к деторождению) до войны был роман с (будущим власовцем) Степаном, - и, в итоге, все участники этого "треугольника", так сказать, "разошлись по углам". Дмитрий, в итоге, пришёл к выводу, что если страдает он, то страдать должны все. Можно принять это за некий срыв, - но, на самом деле, это вполне соответствует сути характера Дмитрия; очень похоже на то, что ещё до того, как его лицо изуродовали фашисты, нечто изуродовало его изнутри: "Дмитрий у нас железный, — сказал Платон Тимофеевич. — Между прочим, он объявил как–то раз, когда еще комсомольцем был… а может, еще и в пионерах, запамятовал. Он объявил вот что: когда мирового коммунизма дождусь, только тогда вы меня похороните". Казалось бы, ничего такого, но вдумайтесь, товарищ Читатель: для Дмитрия важно именно самому лично дожить до "мирового коммунизма", и это своё личное, во всех его проявлениях, для Дмитрия, как выясняется, гораздо важнее, чем какой-то коммунизм.
Кочетов очень мягко намекает на то, что в "образцово коммунистических" устремлениях Дмитрия Ершова есть нечто нездоровое, вовсе не коммунистическое: "А в общем, трудно представляемое время — коммунизм, трудно рисовать его в голове. Дожить бы, дожить, да иувидеть собственными глазами! Во имя этого многое, очень многое перетерпеть можно. Иному не понять — и по сей день есть такие, которые не могут в голову взять этого — как же, мол, так: человек отказывает себе в чем–то сегодня, терпит лишения, сознательно их терпит, и во имя чего? Во имя завтрашнего дня, во имя дня, до которого сам–то он, может быть, и не доживет. Значит, и не о себе думает, а о тех, которые будут жить после него. Смешно! Куда завлекательней звучит: «После меня хоть потоп». Наплевать, мол, на этих людей будущего, на потомков моих. Сам хочу, сегодня, немедленно, воспользоваться всем, чем только возможно, и загулять большим загулом. И оставить головешки одни да навоз после себя. Это верно, это верно, — думал Дмитрий, — человеку нужна хорошая жизнь, должен человек жить сытно, культурно, весело. Но другая дорога лежит к этому, не та, при которой «после меня хоть потоп, навоз и головешки». И пусть о них, которые идут по такой дороге, болтают всякое, пусть их называют фанатиками, одержимыми, как хотят, — они все равно будут делать свое дело, будут идти вперед не отступая. Дмитрий был горд оттого, что принадлежит к людям, которые думают так". Позже выясняется, что в его отношении к другим людям вообще нет ничего коммунистического: "Дошел этот шум и до Дмитрия. Явился на выставку днем, до открытия,не хотел, чтобы люди его видели, упросил дирекцию — пустили в безлюдный зал. Походил меж фанерных щитов, обтянутых суровыми холстами, отыскал портрет, замер перед ним. Неужели он такой, неужели люди видят его таким? Заметил уборщицу, наблюдавшую за ним, отошел от портрета, еще походил среди щитов, снова вернулся, снова стоял и раздумывал (...) Нет, Дмитрия художник Козаков совсем не мурыжил, а получилось так, что портрет волнует даже самого Дмитрия. Будто не себя он видит, а кого–то другого, который лучше его, чище, цельней. До чего же хотелось быть именно таким! А старушка?.. Ну что ж, похоже: все как есть — и кофта в горошек, и платочек двумя хвостиками под подбородком, и морщины все на месте, одна к одной…", - и это вовсе не какая-то "ложная скромность", но безграничное высокомерие.
Дмитрий Ершов помешан на себе самом. Даже его отношения с Лелей, - в которых он, казалось бы, раскрывается с хорошей стороны, пожалев и вернув к жизни искалеченную войной женщину, - в конечном итоге оказываются отравленными этим помешательством; Леля интересует его, потому что ему удобно пользоваться ею: "Дмитрий один маялся по дому и переживал. Он понял, что Искра Васильевна, о которой думалось когда–то, к которой тянуло, — это вроде тумана, какой наносит на путника, когда путник идет длинной дорогой через поля и лощины. Нанесет, собьет с дороги, закрутит, а потом рассеется — и нет его. Понял, что не жена художника Козакова была ему нужна — вот эта самая Искра Васильевна; толкало его к ней лишь то, чего не было и уже не будет в Леле. И когда ставил он их рядом, Леля брала верх над аккуратненькой, привлекательной женой художника Козакова — душой своей брала, любовью, теплотой человеческой. Леля не остановилась бы ни перед чем, если бы это было надобно ему, Дмитрию, она бы для него пожертвовала всем, даже жизнью. Она была таким другом, какие не каждому даются в жизни". Вот это самое помешательство на себе и своих личных переживаниях, вкупе с инфантилизмом (когда советское дитя говорит, что не намерено умирать, не увидев своими личными глазами полного коммунизма, - это, пожалуй, даже трогательно... вот только Дмитрий Ершов остался таким дитём, даже пройдя войну и став рабочим-ударником; и, -  скажу об этом отдельно, ибо важно, - дело не в возможности дожития до полного коммунизма, а именно в личном отношении), кстати, и сводит Дмитрия с ещё одним из "главных положительных героев" книги, Искрой Козаковой. Про неё подробно говорить не буду, - не такой уж она интересный персонаж, - отмечу лишь, по-моему, самое главное: "Когда вот так говорил Дмитрий Ершов, когда она его слушала, когда бывала с ним, все ее тревоги рассеивались. Конечно же он прав, конечно же все так и будет, как он говорит, странно, что она еще в чем–то сомневалась. С Дмитрием Тимофеевичем было так, как было когда–то за отцовой теплой широкой спиной. И как только возникало новое осложнение, она бежала к нему, к Дмитрию Тимофеевичу. Больше ей было не с кем делиться мыслями, сомнениями, откровенничать"; психологически Искра Козакова - ребёнок, и взрослеть она не собирается. Но не просто ребёнок, а злой ребёнок:
"За стеной включили радио. Женский хор пел о том, что куда–то летят утки и два гуся. Женщины по этому поводу вздыхали и охали. Водоплавающие летели невыносимо долго, охов и вздохов было соответственно много. Искра нервничала, хотелось пойти и выключить приемник, хотелось тишины. Но надо было терпеть. Она подумала о том, что в жизни приходится слишком много терпеть неприятного именно потому, что люди часто включают в жизнь что–то, не подумав, — а как будет другому от этого включения, заботясь только о себе, о своих вкусах, о своих настроениях. Конечно, кто–нибудь другой на месте Искры и не терпел бы эту музыку, он, может быть, пошел бы перерезал провода, вывинтил пробки, глушитель придумал какой–нибудь, мог бы даже и весь приемник соседу испортить. Но Искра этого не может. И могла бы, да не стала. «И очень плохо, — сказала она себе, — очень плохо, что не можешь. Оттого что одни слишком много терпят и стесняются, от этого другие все больше наглеют, все больше перестают считаться с ближними» (...) Искра долго колебалась, долго раздумывала. Наконец пошла все же и позвонила в дверь соседней квартиры.  — Извините, — сказала она, пугаясь своего нахальства. — Пожалуйста, извините. Но у вас так громко кричит радио, а у меня девочка не может уснуть.  — Пожалуйста, — сказал какой–то небритый гражданин в подтяжках. — У нас все равно никто его не слушает. И вообще мы о нем позабываем, так вы не стесняйтесь, заходите.  Когда Искра вернулась в свою комнату, за стеной уже было тихо, не было ни гусей, ни уток. Вот, оказывается, как все просто. Оказывается, не надо только сидеть и думать, что это невозможно, надо делать, действовать, и невозможное станет возможным".
Впрочем, то, что Искра Козакова психологически - злой ребёнок, вовсе не означает, что от неё нет никакой пользы. Напротив, она не только добросовестно трудится инженером на металлургическом заводе, но и придумывает, как улучшить производственный процесс: ей приходит в голову идея превратить кабину вагона-весов в электрический холодильник, чтобы появилась возможность устанавливать там комфортную для работающих температуру. Вскоре после того, как Искра высказала эту идею, началась та самая история, по ходу которой секретарша директора завода Зоя Петровна совершила проступок, за который он её уволил: "главный негодяй" Орлеанцев подговорил "просто негодяя" Крутилича выдать изобретение Искры за своё и изготовить поддельные "подтверждающие документы", - а секретарша Зоя, попавшая под влияние Орлеанцева, задним числом написала и подписала расписку, "свидетельствовавшую" о том, что эти "подтверждающие документы", якобы, поступили на завод ещё до того, как Искра выступила со своим предложением (затем Зоя Петровна "свидетельствовала", что вместо кабинета директора отправила эти документы в архив, и вот за это-то "невнимание к изобретателю Крутиличу" её и уволили). Искру Козакову Орлеанцев с соучастниками выставили плагиатором. Возникло долгое разбирательство, окончившееся падением Орлеанцева и, в конце концов, его исключением из партии... но обратить внимание стоит не на это, а на судьбу секретарши Зои. Не вообще, - а судьба у неё нелёгкая, она мать-одиночка, - а именно в связи с этим скандалом. 
Итак, секретарша директора завода Зоя Петровна - кандидат в члены КПСС. Директор увольняет её за серьёзный проступок, - и она остаётся без работы, почти без средств к существованию (на руках, естественно, имеется "расчёт", но на него нужно не только питаться самой, но и кормить подрастающую дочь, а там ещё пожилая мать "на содержании") и с подорванным здоровьем (в момент увольнения директор мог об этом и не знать, но сразу после того Зоя Петровна слегла, и "встать на ноги" смогла только к самому концу романа). Партийная организация, к которой Зоя приписана (а ведь должна же она, как кандидат в члены КПСС, быть приписана к какой-то партийной организации)... забывает о её существовании. Вообще. Место партийной организации занимает не состоящий в партии (остальные "главные положительные герои" книги, к слову, - активные партийцы) артист Гуляев - единственный персонаж "Братьев Ершовых", которого без всяких натяжек можно назвать коммунистом. Не состоя в партии, Гуляев в одиночку выполняет ровно ту работу, которую должны были делать городская и нижестоящие организации КПСС: не только сам борется за коммунизм, но и организует других людей. В трудную минуту он приходит на помощь секретарше Зое, - и, в конце концов (взывая к её партийной совести: "Зоя Петровна, — сказал Гуляев, — если вы мне действительно верите, то выслушайте меня внимательно. То, что вы так храните тайну того, что произошло между вами и Орлеанцевым, в принципе, безусловно, очень благородно. Это, конечно, было бы благородно, если бы таким образом вы волей–неволей не оказались сообщницей в грязном деле, в махинациях, от которых страдают хорошие люди. Вы должны, вы обязаны отказаться от своей в данном случае ложной позиции. Или… я, правда, беспартийный и, может быть, не могу об этом судить, но мне так кажется… или вы должны подать заявление и выйти из партии и уже тогда разделять мерзости Орлеанцева, как вам заблагорассудится. Но состоять в партии и занимать позицию, по сути дела противную партии, думаю, нельзя, нельзя, Зоя Петровна", - партийца, который сделал бы это, рядом не нашлось), убеждает её "дать показания", что и становится решающим фактором в разрешении дела о "плагиате Искры". До этого он же чуть ли не силой заставляет молодого драматурга Алексахина написать пьесу о героической судьбе Тимофея Ершова (но, - важно, - не берётся писать эту пьесу сам, а вновь проявляет себя, как организатор) и пробивает (да, при содействии Якова Ершова, но начинает дело именно Гуляев; к слову, по ходу дела старый артист нарывается даже на обвинение в "распространении самиздата": "Что же было делать? Гуляев сам отдал машинистке два акта, написанных Алексахиным, сам роздал несколько экземпляров тем актрисам и актерам, которые, по его мнению, так же, как и он, тосковали по настоящим ролям. Читали с интересом. Одобряли. Но актриса, которая играла молодых тигриц, похищающих престарелых мужей у престарелых жен, сказала, что это возврат к железу и чугуну, ко всяким продольно–поперечным строгально–точильным станкам и болтам, которые подавались в томате искусственно притянутых любовных историй, и что она против такой пьесы. А другая добавила: «Скушно. Безумно скушно». Томашук, узнав, что актеры читают что–то, помимо выбранного им, очень обозлился и хотел повернуть дело так, будто бы оно противозаконное. — А ведь вы, почтеннейший Александр Львович, подпольную литературку распространяете, — сказал он многозначительно. — Что это за листки, кем написаны, кем разрешены, кем одобрены? Не много ли на себя берете? — Строчите донос, — ответил Гуляев", - но не отступает) постановку этой пьесы в городском театре... А ещё раньше он же объясняет художнику Козакову, как, собственно говоря, нужно писать портрет Дмитрия Ершова, чтобы получилось правильно: "Воспевай, Виталий! Воспевай народ, подвиг народа. Ты не ошибешься. Если хочешь знать, ты мучаешься над этим портретом. Потому и не доставляет он тебе полной радости, что побоялся ты его приподнять, побоялся песни и говоришь прозой. А ты пой! Сделай так, чтобы шрам не лез в глаза, он заслоняет душу человека. Пригаси этот шрам. Пусть он идет штрихом к биографии, а не сам по себе. Выпиши тщательней скулы, смотри, сколько в них силы скрыто, сколько характера. А глаза… Их сейчас почти не видно, слишком много искр от этих чугунных болванок". По сути дела, образом Гуляева Кочетов вытягивает всю книгу, наглядно показывая, что и один в поле воин, если он по-русски скроен.
Впрочем, дело, конечно же, прежде всего не в национальных особенностях, - хотя и их не следует сбрасывать со счетов, Кочетов был певцом русского рабочего класса, это не отменить, - покроя, а в его классовых свойствах. Гуляев - артист, но он говорит о себе: "Я душой, Витя, принадлежу к рабочему классу, я пролетарий", - и подтверждает это делом. Готовясь к постановке пьесы (в ней Гуляев играет "старика Окунева", прототипом которого стал Тимофей Ершов), он приходит на металлургический завод, общается с рабочими, становится их другом: "Не сразу, постепенно, стал Гуляев различать лица собравшихся в кабинете директора. В этот день он разослал десятка полтора билетов, которые купил на свои собственные деньги. Главным образом его приглашенными были доменщики, с которыми он сдружился, работая над ролью, и которые помогали ему советом, подсказывали словечки, каких ни он сам, ни Алексахин не знали. Некоторые из этих новых знакомых были здесь, в кабинете директора театра. Говорили: «Ну и здорово, Александр Львович! Просто даже замечательно! Это вы нам вроде подарка к празднику преподнесли!»". Среди главных героев "Братьев Ершовых", по сути дела, нет рабочих, - Дмитрий Ершов является, повторю, представителем высококвалифицированной (и высокооплачиваемой) рабочей знати, а Степан всё же так и остаётся отрезанным от коллектива из-за своего предательства во время войны, - но, тем не менее, в книге присутствует рабочий класс, источник и главный носитель той самой рабочей чести, которая не позволяет братьям Ершовым превратиться в законченных нравственных уродов; и именно у рабочего класса черпает силы Гуляев, - быть может не очень хороший актёр (хороший актёр должен бы не только иметь дарование, но и уметь играть что угодно, а Гуляева прямо-таки воротит от "безыдейных" пьес, -  в которых, на самом деле, есть вполне чёткие идеи, "всего лишь" не соответствующие требованиям морально-политического единства советского общества, враждебные советскому порядку, - из-за чего, собственно, он и "заставляет" Алексахина написать пьесу о подвиге Тимофея Ершова), зато хороший коммунист.
Однако нравственные уродства "среднего поколения" Ершовых остаются при них: раздутая сверх всякой меры "семейная гордость", профессиональный кретинизм и какое-то прямо нечеловеческое лицемерие. Насколько неправильно поведение Ершовых, - ровно настолько же "идеологически правильны" произносимые ими слова, которые поступки произносящих их героев лишают всякой ценности. И чем дольше я читал роман "Братья Ершовы", - тем более навязчивой становилась мысль, что, хотя этот роман и не экранизирован, когда-то в каком-то кино такое я уже видел. Ну, а неприятная аналогия между художником Козаковым и писателем Кочетовым окончательно всё расставила на свои места: книжные Журбиныне были такими, как Ершовы, - зато именно такими, с раздутой "семейной гордостью" и поведением, начисто лишающим ценности "идеологически правильные" слова, были Журбины в фильме "Большая семья"... который, к слову, снимался как раз у тёплого моря, в местах, переживших немецко-фашистскую оккупацию ("Производственные сцены, в том числе эффектный эпизод спуска на воду судна «Матвей Журбин» снимался на судостроительном заводе имени 61 коммунара в городе Николаеве"). Соответственно, частично претензии к "Большой семье" снимаются: Алексей Баталов (он всю жизнь играл невнятных рабочих; понятно, что советская интеллигенция хотела видеть рабочих на киноэкранах именно такими и никакими другими, но Алексей Журбин таким не был, да и "рабочая часть" братьев Ершовых страдают чем угодно, только не невнятностью) и Елена Добронравова (весьма добросовестно сыгравшая жалкое существо... ни Катя Травникова, ни женские персонажи "Братьев Ершовых" жалкими существами не были, даже во вконец запутавшейся секретарше Зое было куда больше внутренней силы) там просто не на своих местах, а вот Борис Андреев, пожалуй, играл всё-таки неплохо... просто играл он не Илью Журбина, а Платона Ершова. И вообще, в "Большой семье" имена и конкретные действия персонажей взяты из "Журбиных", - а вот их характеры, пожалуй, пришли из будущего, из ещё не написанных ко времени съёмок, но, видимо, уже задумывавшихся "Братьев Ершовых".
Остаётся ещё рассмотреть вопрос о том, не были ли Ершовы прототипом Журбиных, - то есть, не представил ли Кочетов в "Журбиных" этакую "лакированную версию" той же действительности, которая потом была более правдиво изображена в "Братьях Ершовых". В самих "Братьях Ершовых", повторю, есть намёки на то, что это было именно так, - но я полагаю, что это неправда. Возможно, так в конце 50-ых хотел представить дело сам Кочетов, увлёкшийся "разоблачением культа личности", но... позже, когда туман "разоблачения культа" начал рассеиваться, Кочетов ездил в Ленинград искать Журбиных, и обнаружил, что "Журбиных больше нет. И, может быть, больше не будет...". Другие рабочие-ударникив СССР всё-таки существовали, - и хотя в зародыше даже у книжных Журбиных уже просматривается многое из-того, что проросло пышным цветом в Ершовых (среднем поколении), это были именно зародыши, которые могли и непрорасти, если бы их рост не поощрялся.

Комментариев нет:

Отправить комментарий